Chapter 3 of 11
Приложение
1.
Имея намерением обсудить материальную полноту исследования профессора Завитневича, начнем с обзора источников.
На страницах 51–58 первого тома у профессора Завитневича перечислены поэтические произведения Хомякова, причем отмечается, где какое было напечатано. Но в настоящее время, когда Д. А. Хомяков выпустил новое издание IV тома «Полного собрания сочинений А. С. Хомякова» (Москва, 1909 год), эти указания Завитневича должны быть исправлены. Теперь в этот том вошли: «Послание к Веневитиновым» (стр. 8–89); «Бессмертие Вождя» (стр. 92–93); «Желание покоя» (стр. 94–96); «Молодость» и «Старосты» (стр. 96–97); «Элегия на В. К.» (стр. 102–103); «Вдохновение» (стр. 102); «Три пьесы при прощаниях» пол заглавием «Три экспромта при прощаниях» (стр. 99–100); «На новый 1828 г.» (стр. 101); «Ермак» (стр. 305–4)8); «Дмитрий Самозванец» (стр. 116–292); «Степи» (стр. 98); «Экспромт к М. А. Н.» (стр. 105); «Подражание древним» (стр. 105); «Признание» (стр. J05); «Горе» (стр. 107); «Разговор с С. С. Уваровым» (стр. 106); «Рос.., (А. О. Смирновой)» (стр. 105); «Новград» (стр. 58).
Но, кроме указанных, в новое издание четвертого тома вошли еще не указываемые профессором Завитневичем: «В альбом В, С. Карамзиной» (1832 г.) (стр. 108); «В альбом П. А. Бартеневой» (1832 г.) (стр. 108); английский перевод трех стихотворений Хомякова, сделанные Пальмером (стр. 109–112); наконец, тут же находим отрывок: «Прокопий Ляпунов. Сцена а Рязани» (стр. 293–302); помещен тут и список стихотворений, положенных на музыку (стр. 419);
С другой стороны, некоторые вещи, указываемые профессором Завитневичем и частью даже напечатанные в журналах, почему-то не вошли в «Полное собрание сочинений Хомякова». Таковы: «Вадим» (одно из раннейших стихотворений Хомякова), «В альбом сестре», «Думы», «В. А. Жуковскому» и, наконец, ряд стихотворений, в принадлежности которых Хомякову профессор Завитневич не уверен и о которых, по его словам, «мы не имеем никаких сведений». Список их приводится на странице 58-й. Кроме «Новграда», ни одно из них не напечатано в «Собрании». Ценители Хомякова, конечно, будут благодарны профессору Завитневичу за ценный список, над составлением которого он работал немало; но они были бы, конечно, еще более благодарны, если бы профессор Завитневич содействовал и изданию этих стихов. На странице 65-й первого тома профессор Завитневич перечисляет статьи, не вошедшие в «Сочинения» Хомякова. Но все они теперь вошли в новое издание третьего тома (1900 г.): «О зодчестве» (стр. 474–481); «О сельской общине» (стр. 459–468); «Ответ... по поводу напечатания статьи Дасколова» под заглавием Греко-болгарская распря (стр. 454–457); «Заметка об Англии» (стр. 469–471). Не нашли мы тут только «Послания сербам из Москвы». Но, кроме того, в том же третьем томе напечатаны не указанные профессором Завитневичем: «О князе В. Г. Мадатове» (стр. 472–474); «Из писем А. С. Хомякова к княгине С. А. Мадатовой» (стр. 474); «Заемные Банки закрыты. Какие из того последствия?» (стр. 481482); «Опыт улучшения зимних дорог указыванием» и английское описание Московки, с чертежами (см. Дополн., стр. 1–11).
2.
Далее, идет у профессора Завитневича ряд воспоминаний современников о Хомякове и литература предмета. Тут дополнений можно было бы делать очень много, но мы отметим лишь коечто. На первом месте мы ставим здесь «Отрывок из записок Ю. Ф. Самарина», сообщенный баронессою Э. Ф. Раден и доставленный в редакцию «Татевского сборника» О. А. Новиковой, – отрывок величайшей биографической важности и по своему удельному весу стоящий целых книг о Хомякове. Это чуть ли не единственное свидетельство о внутренней жизни Хомякова, притом о наиболее тонких движениях его души, записанное другом и учеником и вовсе не предназначавшееся для печати. Ввиду малой известности этого отрывка считаю необходимым привести его полностью. Вот он: «...Хомяков понимал христианское Откровение как живую непрерывную речь Божию, непосредственно обращенную к личному сознанию каждого человека, и вслушивался в нее с напряженным вниманием. Наши разговоры нередко касались этой темы и по поводу общего вопроса о значении Промысла в истории человечества, народа или отдельного лица, но он никогда не вводил меня в область собственных внутренних ощущений. Один только раз дано было проникнуть в тайное этой непрерывной беседы его с Богом. Разговор этот так глубоко врезался в мою память, что я могу повторить его почти от слова до слова.
Узнав о кончине Екатерины Михайловны 82, я взял отпуск и, переехав в Москву, поспешил к нему. Когда я вошел в его кабинет, он встал, взял меня за обе руки и несколько времени не мог произнести ни одного слова. Скоро, однако, он овладел собою и рассказал мне подробно весь ход болезни и лечения. Смысл рассказа его был тот, что Екатерина Михайловна скончалась, вопреки всем вероятностям, вследствие необходимого стечения обстоятельств: он сам понимал ясно корень болезни и, зная твердо, какие средства должны были помочь, вопреки своей обыкновенной решительности, усомнился употребить их. Два доктора, не узнав болезни, которой признаки, по его словам, были очевидны, впали в грубую ошибку и превратным лечением произвели болезнь новую, истощив сперва все силы организма. Он все это видел и уступил им, и т. д. Выслушав его, я заметил, что все это кажется ему очевидным теперь, потому что несчастный исход болезни оправдал его опасения и вместе с тем изгладил из его памяти все остальные признаки, на которых он сам, вероятно, основывал надежду на выздоровление. Я прибавил, что, воспроизведя теперь по своему и в обратном порядке последствий к причинам весь ход болезни, он только подвергает себя бесплодному терзанию. Тут он остановил меня, взяв меня за руку: «Вы меня не поняли: я вовсе не хотел сказать, что легко было спасти ее. Напротив, я вижу с сокрушительною ясностью, что она должна была умереть для меня, именно потому, что не было причины умереть. Удар был направлен не на нее, а на меня. Я знаю, что ей теперь лучше, чем было здесь, да я-то забывался в полноте своего счастья. Первым ударом я пренебрег; второй – такой, что его забыть нельзя». Голос его задрожал, и он опустил голову; через несколько минут он продолжал: «Я хочу Вам рассказать, что со мною было. Тому назад несколько лет я пришел домой из церкви после причастия и, развернув Евангелие от Иоанна, я напал на последнюю беседу Спасителя с учениками, после Тайной вечери. По мере того как я читал, эти слова, из которых бьет живым ключом струя безграничной любви, доходили до меня все сильнее и сильнее, как будто кто-то произносил их рядом со мною. Дойдя до слов вы друзи мои есте, я перестал читать и долго вслушивался в них. Они проникали меня насквозь. На этом я заснул. На душе сделалось необыкновенно легко и светло. Какая-то сила подымала меня все выше и выше, потоки света лились сверху и обдавали меня; я чувствовал, что скоро раздастся голос. Трепет проникал по всем жилам. Но в одну минуту все прекратилось; я не могу передать Вам, что со мною сделалось. Это было не привидение, а какая-то непроницаемая завеса, которая вдруг опустилась передо мною и разлучила меня с областью света. Что на ней было, не мог разобрать; но в то же мгновение каким-то вихрем пронеслись в моей памяти все праздные минуты моей жизни, все мои бесплодные разговоры, мое суетное тщеславие, моя лень, мои привязанности к житейским дрязгам. Чего тут не было! Знакомые лица, с которыми бог знает почему сходился и расходился, вкусные обеды, карты, биллиардная игра, множество таких вещей, о которых, по-видимому, никогда я не думаю и которыми, казалось мне, я нисколько не дорожу. Все это вместе слилось в какую-то безобразную массу, налегло на грудь и придавило меня к земле. Я проснулся с чувством сокрушительного стыда. В первый раз почувствовал я себя с головы до ног рабом жизненной суеты. Помните, в отрывках, кажется Иоанна Лествичника 83, эти слова: Блажен, кто видел ангела; сто крат блаженнее, кто видел самого себя. Долго я не мог оправиться после этого урока, но потом жизнь взяла свое. Трудно было не забыться в той полноте невозмутимого счастия, которым я пользовался. Вы не можете понять, что значит эта жизнь вдвоем. Вы слишком молоды, чтобы оценить ее». Тут он остановился и несколько времени молчал, потом прибавил: «Накануне ее кончины, когда уже доктора повесили головы и не оставалось никакой надежды на спасение, я бросился на колени перед образом в состоянии близком к исступлению и стал не то что молиться, а испрашивать ее от Бога. Мы все повторяем, что молитва всесильна, но сами не знаем ее силы, потому что редко случается молиться всею душой. Я почувствовал такую силу молитвы, которая могла бы растопить все, что кажется твердым и непроходимым препятствием: я почувствовал, что Божие всемогущество, как будто вызванное мною, идет навстречу моей молитве и что жизнь жены может быть мне дана. В эту минуту черная завеса опять на меня опустилась, повторилось, что уже было со мною в первый раз, и моя бессильная молитва упала на землю! Теперь вся прелесть жизни для меня уже утрачена. Радоваться жизни я не могу. Радость мне была доступна только чрез нее, как то, что утешало меня, отражалось на ее лице. Остается исполнить мой урок. Теперь, благодаря Богу, не нужно будет самому себе напоминать о смерти, она пойдет со мной неразлучно до конца».
Я записал, – продолжает Ю. Ф. Самарин, – этот рассказ от слова до слова, как он сохранился в моей памяти, но, перечитав его, чувствую, что не в состоянии передать того спокойно сосредоточенного тона, которым он говорил со мной. Слова его произвели на меня глубокое впечатление именно потому, что именно в нем одном нельзя было предположить ни тени самообольщения. Не было в мире человека, которому до такой степени было противно и несвойственно увлекаться собственными ощущениями и уступить ясность сознания нервическому раздражению. Внутренняя жизнь его отличалась трезвостью, – это была преобладающая черта его благочестия. Он даже боялся умиления, зная, что человек слишком склонен вменять себе в заслугу каждое земное чувство, каждую пролитую слезу; и когда умиление на него находило, он нарочно сам себя обливал струей холодной насмешки, чтобы не давать душе своей испаряться в бесплодных порывах и все силы ее опять направить на дела. Что с ним действительно совершалось все, что он мне рассказал, что в эти две минуты его жизни самопознание его озарилось откровением свыше, – в этом я так же уверен, как и в том, что он сидел против, что он, а не кто другой говорил со мною.
Вся последующая его жизнь объясняется этим рассказом. Кончина E. М. произвела в ней решительный перелом. Даже те, которые не знали его очень близко, могли заметить, что с сей минуты у него остыла способность увлекаться чем бы то ни было, что прямо не относилось к его призванию. Он уже не давал себе воли ни в чем. По-видимому он сохранял свою прежнюю веселость и общительность, но память о жене и мысль о смерти не покидали его. Сколько раз я замечал по выражению его лица, как мысль эта перебивала веселую струю его добродушного смеха. Жизнь его раздвоилась. Днем он работал, читал, говорил, занимался своими делами, отдавался каждому, кому до него было дело. Но когда наступала ночь и вокруг него все улегалось и умолкало, начиналась для него другая пора. Тут подымались воспоминания о прежних светлых и счастливых годах его жизни, воскресал перед ним образ его покойной жены, и только в эти минуты полного уединения давал он волю сдержанной тоске.
Раз я жил у него в Ивановском 84. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных его неистощимою веселостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь я проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным добродушным своим смехом.
От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь...» 85
3.
К приведенному выше рассказу Ю. Ф. Самарина П. И. Бартенев прибавляет следующее: «В генерал-губернаторство графа Закревского 86 велено было дворникам поочередно ходить в пересыльное помещение преступников, ссылаемых в Сибирь, в подмогу стороживших их. Дворник Хомякова, возвратившись домой, рассказывал, что двое ссыльных вспоминали при нем о своих подвигах и говорили, что они были задержаны под Тулой, намереваясь ограбить господскую усадьбу. С наступлением ночи они засели в кустах и дожидались, чтобы в барском доме потухли огни. Долго ждали они, но в одной комнате все горела свеча; они подошли ближе и в окно увидели, что кто-то на коленях молится, и молился он до рассвета, пока их схватили проснувшиеся люди. Дворник спросил, в какой усадьбе они попались, и узнал, что было в Богучарове у А. С. Хомякова. «Барин наш спасся молитвою от ограбления», – говорила хомяковская дворня» 87.
4.
К этим важным свидетельствам о внутренней жизни Хомякова следует присоединить письмо И. С. Аксакова к графине А. Д. Блудовой 88, писанное под впечатлением смерти Хомякова. В этом письме с большою выпуклостию выступает и благоговение пред Хомяковым всего кружка славянофилов и подозрительное отношение к нему со стороны правительства. Письмо это – из Вены и датировано понедельником 31 октября (12 ноября по н. с.) 1860 года. Вот в каких словах выражает свою скорбь И. С. Аксаков: «Нам с Вами, графиня, нечего говорить друг другу о громадности нашей потери, ни о великости беды, разразившейся над нами, над всей Россией. – Никогда не становясь в позицию главы партии или учителя, Хомяков, конечно, был не только нашим вождем и учителем, но и постоянным, неисчерпаемым источником живой силы духовной, мыслей жизненных, плодотворных, так сказать зиждущих. Мудрец с младенческой простотой души, аскет, постоянно озаренный святым веселием души, поэт, философ, пророк, учитель Церкви – Хомяков, как и в порядке вещей, был оценен при жизни очень не многими, но значение его будет расти с каждым годом. Его слово еще звучит, несется чрез современные поколения к поколениям грядущим.
Не знаю, как в России, но здесь это известие глубоко огорчило всех мыслящих, образованных славян. Нас это известие застало в Вене; недели две скрывал я это от брата, пока не подготовил его постепенно 89. Поэтому только вчера могли мы отслужить в нашей церкви публичную панихиду по Хомякове. Мы напечатали в здешнем «Fremdenblatt» объявление, которое я Вам посылаю и которое перед тем, за неделю в воскресенье, было прибито к церковным дверям. Других не было приглашений. Церковь в назначенный день, именно вчера, наполнилась представителями всех славянских племен, не только православных, но и католических и униатских. После литургии Михаил Феодорович Раевский с искренним чувством, со всевозможною торжественностью отслужил панихиду. К сожалению, он не успел написать прекрасно задуманную им проповедь на текст «не бойся, малое стадо» и потому никакого слова произнесено не было. Тут были и галичане, знающие все наизусть стихи Хомякова к Киеву; и чехи, помнящие его послание к Ганке 90; другие славяне, так же не забытые и названные в стихах Хомякова. Не было только знаете ли кого? Русских! Мы, конечно, тут были с братом, но как русские литераторы. Славяне же здесь привыкли связывать идею о России с ее официальным представительством и потому были поражены, огорчены, смущены, скандализованы тем, что ни одного чиновника не было в церкви! А между ними есть православные, бывающие в церкви, и к тому же было воскресенье! Дело было не случайно. Управляющий посольством Кнорринг находил неприличным служить по Хомякове панихиду в Посольской церкви и запретил своим чиновникам быть на панихиде. Но это его дипломатическое поведение получило характер резкой демонстрации, характер протеста, произведшего сильное впечатление на славян. – Что было нам отвечать на их вопросы? Мы были поставлены в очень неловкое положение: славяне видели, что правительственная Россия не только не уважает русских поэтов, но даже явно, публично оказывает им полное презрение. Но этого мало. Они подумали, что это презрение относится именно к тому поэту и писателю, который был проповедником идеи славянства; следовательно, объясняли они, это презрение распространяется на самое идею и на всех славян! Нет, говорят они, когда дело дойдет до публичности, то Россия всегда постыдится нас пред лицом света! Разумеется, мы старались всячески поправить дело, сваливая вину на болезни и на недоразумения, но, в сущности, славяне правы! Я знаю (но это между нами), Кнорринг призывал потом к себе священника и делал ему официальный выговор при всех членах посольства. Не грустно ли это? И чего они боятся! Демонстрации! – Но даже проповеди не было произнесено, но присутствовавшие, отслушав панихиду благочестиво, тотчас же разошлись, но демонстрация была устроена русским посольством...» 91
5.
В Кнорринге ли дело? На это дает ответ другой исследователь: «Люди, близкие к царю и имевшие вес, даже влияние, пугали несбыточными страхами, старались уронить в глазах государя и всей администрации благонамеренные стремления славянофильской партии и всячески старались остановить начавшееся в пользу народа движение. Самый крупный из всех представителей такого направления является Строганов 92. И вот, например, что он пишет брату своему, графу Ал. Гр. Строганову 93 в Одессу: «Славянофилы превозносят зарю новой жизни для России и смотрят на основание общины как на первый шаг отступления от петровских реформ. Хомяков говорил на днях, что после этого первого шага второй должен быть отпуск бороды и кафтан, чтобы народ узнал, что правительство ищет свое спасение в его начале. Ты видишь, что это – православный социализм! При этом корифеи утверждают, что если дворянство в продолжение стольких лет не успело упрочить себя как независимое сословие, то сим доказало свое ничтожество и не заслуживает быть поддержано. Движение умов вообще замечательное, и я опасаюсь, что, расшевелив неосторожно одно учреждение, не раскачали бы все здание... Мне кажется, что рано или поздно, но придется взяться за это (!) средство, как это делают с избалованными детьми» 94.
6.
В анонимных стихах на Хомякова, ходивших в его время, характерно выражается недоброжелательное, даже злобное, настроение против Хомякова, которое питалось даже тем, чем, при добросовестности, возбуждаться ему не было никаких оснований. Профессор Завитневич приводит первые стихи одного из таких пасквилей, но в совершенно противоположном истинному их значению смысле, как если бы многосторонность Хомякова в них одобрялась. Вот эти стихи полностью, во многом и ныне современные, даже сугубо.
А. С. Хомякову
Поэт, механик и феолог,
Врач, живописец и филолог,
Общины русской публицист –
Ты мудр, как змий, как голубь чист.
В себе одном все эти знанья
Ты съединил и упованья
Прогресса на Руси предрек:
Вот, говоришь, златой вам век!
И дружно мы с тобою жили,
И за успех усердно пили.
Нас многих словом ты увлек;
Но цвет надежд твоих поблек.
Не обратил ты Альбиона!
Увы, ревнитель Аарона,
Но миро с твоей брады
Сошло на русские зады.
Они же стали передами.
Славянские народы сами
Отбрасывают те мечты,
Какими их баюкал ты.
Итак, мой змий, итак, мой голубь,
И нам не побросать ли в прорубь
Весь этот сор, весь этот хлам,
Что восхищал московских дам?
Рубаха, мурмолка, поддевка
Не удались: нам в них неловко.
Что ж, голубь мой? Как быть, мой змей?
Пиджак наденем поскорей.
А чтоб прогнать мирскую скуку,
Мы новую откинем штуку:
Овечек стадо, твой народ.
Опять тебе разинит рот 95.
7.
Другое стихотворение в этом же роде.
И тот великий муж, о друг мой Хомяков,
Что против Англии замыслил хитрый ков.
Кто в ней хотел прервать связь алтаря и трона.
Ревнитель древнего восточного закона,
Всесокрушающий, и он в борьбе сей пал,
И лучший свежий лист венца его увял 96.
Добавим еще, что, по свидетельству Д. X., приведенное выше стихотворение, а следовательно и это, принадлежит перу Дмитрия Николаевича Свербеева 97, западника умеренно либерального направления 98.
8.
Не только умеренные либералы, но и революционеры – современники Хомякова не сумели увидеть в Хомякове ничего хорошего. 26 марта 1849 года петрашевец А. Н. Плещеев 99, посетив Москву, написал письмо С. Ф. Дурову 100 с изложением своих московских наблюдений. Вот кое-что оттуда, относящееся к славянофилам: «Перехожу к умным людям. Их здесь много. Все они, как выразился кто-то, лежат за общее дело. Впрочем, есть и такие, которые делают...» 101 Относительно этого места Плещеев дал на вопрос следственной комиссии такое объяснение: «Здесь я употребил слово умные люди, говоря о славянофилах, так называемых и пользующихся в Москве этой репутацией... Лежать за общее дело – я разумел в том отношении, что все славянофилы имеют там свою теорию, состоящую в каком-то стремлении сблизиться с народом, от которого мы будто бы слишком отдалились нравами и одеждой. Эту-то теорию они считают общим делом своим; известно, что некоторые даже ходят в русских народных костюмах с бородой. Лежать за общее дело – было сказано об них в насмешку, ибо они, кроме весьма ограниченного кружка, не имеют последователей... Большая часть людей, пользующихся в Москве репутацией умных, проводят жизнь в спорах, ни к чему не ведущих... 102 Об московском обществе, – продолжает свое письмо Плещеев, – можно заметить, что здесь гораздо больше начитанных и правильно смотрящих на вещи, чем в Петербурге. Славянофильство имеет весьма ограниченный круг прозелитов. Их светила: 1) Хомяков, которому подобного по дару болтать не сыщется на всей Руси. Человек без серьезных убеждений, как говорят, но очень образованный, очень умный, умеющий заставить себя слушать. Тип энциклопедиста. 2) Аксаков (К. С.) – фанатик...» и т. д. 103
9.
О заграничной оценке Хомякова мы нашли два свидетельства. Первое из них, относящееся к 1855 году, дает протоиерей И. И. Базаров: «Великая княгиня (Ольга Николаевна, в Штутгардте) возвратилась уже в июне из Петербурга 104, и опять началась наша обычная жизнь в Штутгардте. В это время, по желанию ее величества, я перевел на немецкий я зык брошюру Хомякова, появившуюся на французском языке под заглавием: «Quelques mots d’un chrétien orthodoxe aux confessions occidentales». Перевод мой намеренно был издан во Франкфурте, чтобы не подать виду немцам, что будущая королева Виртембергская вмешивается в спор церковный между восточными и западными Церквами. Написанная очень смело и умно, брошюра Хомякова обратила на себя внимание немецких богословов и вызвала, по крайней мере со стороны протестантов, отзывы, в которых слышалось сознание правды, высказанной им в глаза православным не богословом» 105.
10.
Но в 1874 году немцы отнеслись к Хомякову гораздо менее благосклонно. «Русские певцы и пророки, – читаем мы в одном из журналов того времени, – находились в предвидении странных событий; не говоря уже о сатирических стихотворениях, в которых с большим или меньшим остроумием преследовались ожидаемые неприятели – англичане и французы, из общей среды в особенности выделялся поэт Хомяков, признаваемый и чествуемый сторонниками своими как гений. При весьма ограниченных положительных знаниях, молодой писатель этот обладал необыкновенно пылкой фантазией, представлявшей также его воображению в прошедшем совершенно призрачную историю России; из стихотворений его одно в особенности (известное под названием «Видение») замечательно по странному содержанию своему. Поэт видит среди утренней зари в тумане гору, увенчанную чертогами и церквами; на нее поднимается крестный ход; шествие составляет духовенство в облачениях, установленных Греческою Церковью, с бородами, согласно требованиям ее закона; за ними следует верующая толпа; повсюду в этом шествии виднеется греческий крест; духовенство и толпа поют псалмы на славянском языке; поэт видит и чувствует, что он в России, но гору он признает за Гридшен в Праге; он (?) возвышается среди России и вся прекрасная страна, которую он оттуда объемлет взором, – это Россия, исповедующая православную религию и подчиненная православному царю. Подобные стихотворения переходили из рук в руки и возбуждали всюду восторг» 106 107.
11.
Не лишены интереса некоторые сообщения Н. А. Мельгунова 108. Славянофилы – Хомяков и Шевырев – считали его «односторонним западником»; он «на посылках у фрягов», – писал о нем Шевырев 109 к Погодину 110. Сам же Мельгунов не признавал себя таковым. И вот как в двух письмах к Шевыреву определяет он свое положение: «Вы в моей системе находите место, а я в вашей не нахожу. Я изгнанник. Вы же для меня алхимики, ищущие золота в русской истории. Золота вы не найдете, но набредете на много (!) хорошего и дельного и, главное, пробудите в русских жажду самопознания. Вот ваша неотъемлемая (!) заслуга. И потому – мир вам! Подай руку, и пусть каждый трудится по силам на славу человечества» 111.
А вот несколько сведений у Мельгунова и прямо о Хомякове: «...Хомяков только что приехал из деревни. Лето он провел на Кавказе. До Рождества он намерен жить затворником: на душе у него новая трагедия. Первое действие уже написано, но он его еще не показывает. Чудный малой: жаль, что софист такой, что мочи нет. Но это софизмы не философа, а поэта, и я ему прощаю. Однако желал бы видеть его вместе с Баратынским 112. Они никогда друг с другом не говорили: я уверен, что если они свидятся и поспорят, то хоть сколько-нибудь вылечатся от страсти оригинальничать, наперекор истине и убеждению. Ничто так не исправляет, как собственный недостаток в чужом – это славное зеркало...» 113
В другом письме он сообщает: «...Мы, москвичи, по обыкновению ничего не делаем. Павлов 114 до сих пор не может кончить своей повести. Хомяков затеял труд весьма серьезный и обширный, говорит, что начнет в деревне; увидим. Только сомневаюсь» 115. Через два месяца, 1 января 1839 года, Мельгунов рассказывает Шевыреву, как общие московские приятели встречали у него жженкой и шампанским Новый год. Был и Хомяков, только что приехавший, но ничего не написавший; «...толкует о хозяйстве, в котором ничего не смыслит» 116. 15 мая 1847 года: «Сегодня утром выехал Хомяков с женою в Петербург, где намерен взять паспорт в чужие края. Вчера вечером мы провожали его, и теперь думаем, что он уже на пути в Северный Вавилон. Ты найдешь в нем перемены, в наружности же его ту, что он с виду сбивается на поверенного винными откупами» 117 118.
12.
Граф П. А. Валуев 119, в своем Дневнике, от 27 января 1859 года, замечает: «Стихи Хомякова Благочестивому меценату (В час полночный близ потока) в альманахе «Утро», говорят, обращено к государю» 120.
13.
В письме к Гоголю от 14 мая 1844 года (из Москвы) А. О. Смирнова 121 замечает: «Хомяков так умен, что о душе его ничего нельзя сказать; можно, однако, уверительно сказать, что сердце его доброе» 122.
14.
Приведем еще два свидетельства о Хомякове, как поэте, со стороны такого видного поэта, как Г. А. Баратынский, из его писем к И. В. Киреевскому: «О трагедии Хомякова (речь идет о Дмитрии Самозванце – П. Ф.), – читаем мы в письме от начала 1832 года, – ты мне писал только то, что она кончена. Поговори мне о ней подробнее. Мне пишет из Петербурга брат, которому Хомяков ее читал, что она далеко превосходит Бориса Пушкина, но не говорит ничего такого, почему можно бы составить о ней понятие. Надеюсь в этом на тебя» 123.
30 мая 1832 года Баратынский снова волнуется по поводу того же произведения: «Не могу вообразить, что такое трагедия Хомякова. Дмитрий Самозванец – лицо отменно историческое; воображение наше поневоле дает ему физиономию, сообразную с сказаниями летописцев. Идеализировать его – верх искусства. Байронов Сарданапал – лицо туманное, которому поэт мог дать такое выражение, какое ему было угодно. Некому сказать: не похож. Но Дмитрия мы все как будто видели, и судим поэта, как портретного живописца. Род, избранный Хомяковым, отменно увлекателен: он представляет широкую раму для поэзии. Но мне кажется, что Ермаку он приходится лучше, нежели Дмитрию. Скоро ли он напечатает свою трагедию? Мне не терпится ее прочесть, тем более что ее издание противоречит всем моим понятиям и я надеюсь в ней почерпнуть совершенно новые поэтические впечатления» 124. Оба письма – из глуши, из казанской деревни Баратынского.
15.
Недостаток сведений о Хомякове в его молодости побуждает к особенно высокой оценке всякой строчки из воспоминаний о нем его современников. Такие строчки оставлены, между прочим, Д. Н. Свербеевым. Вот некоторые места из его «Записок» 125.
14 декабря 1825 года вызвало многочисленные толки. Свербеев был в это время в Париже и был вынужден слушать либеральные разговоры, противоречившие его тогдашним политическим воззрениям. «Но, – замечает он, – доходившие до меня рассказы о России от жившего со мною в одном отеле генерала Шатилова, консерватора Голохвастова и юного, менее сдержанного, чем первые, Хомякова, несмотря на всю осторожность наших ежедневных толков, несколько колебали твердость моих убеждений» 126.
Рассказывая о своем парижском времяпрепровождении, он делает еще значительный штрих в облике Хомякова: «По утрам охотно болтался, – говорит о себе Свербеев, – с многоглаголивым Хомяковым, своеобразным юношей, который и тогда уже, сам того не подозревая, пророчил России в себе гениального человека. В это время читал с ним отрывки из второй его, забытой всеми, трагедии Дмитрий Самозванец. Его первая трагедия называлась Ермак. Обе были слишком растянуты, но в обоих было много мысли и поэзии. В то же время брал он уроки живописи масляными красками и рисовал с моделей, нередко с натурщиц, что очень изумляло меня, знавшего девственную чистоту его нравов, а ему тогда едва ли было и двадцать лет от роду. Впрочем, ничем немоборимая сила его характера выражалась и строгим соблюдением отеческих и православных преданий. Приехав в Париж в начале нашего Великого поста, я, как очевидец, свидетельствую перед будущими его биографами, как строго этот двадцатилетний юноша соблюдал в шумном Париже наш пост, во все продолжение которого он решительно ничего не ел ни молочного, ни даже рыбного, а жившие с ним Шатилов и Голохвастов сказывали, что он не разрешал себе скоромного в обычное время и по средам и пятницам. Но любовь к славянству и страстная – к России тогда на него еще не находила» 127.
26 декабря 1846 года умер поэт Языков, за несколько часов до смерти заказавший себе похоронный обед и потребовавший, чтобы на нем было много вина. Началась безобразная похоронная оргия. Но Хомяков, по замечанию Свербеева, лишь «скромно при том присутствовал» 128.
Наконец, следует упомянуть о любопытных, хотя и крайне странных, суждениях, высказываемых о славянофильстве Свербеевым в «Воспоминаниях о П. Я. Чаадаеве» 129 130.
16.
Кое-что, касающееся Хомякова, находим и в «Дневнике» А. В. Никитенко 131.
В 1832 году, 3 апреля, А. В. Никитенко записывает: «Читал Хомякова трагедию Димитрий Самозванец. Нет, Хомяков решительно не имеет драматического таланта. Ни один характер не создан, как должно; действия нет; одни разговоры, которые можно бы наполовину сократить без всякого ущерба для целости пьесы. Стихи очень хороши. Но драма требует не слов, а дела» 132.
24 февраля 1852 года он опять упоминает имя Хомякова, в связи со смертью Гоголя. Любопытная подробность: толчком к предсмертной болезни Гоголя и сожжению бумаг его послужила смерть жены Хомякова, очень встревожившая Гоголя 133.
28 апреля 1852 года Никитенко записывает: «В Москве опять переполох. Там издан сборник Хомяковым, Киреевским и Аксаковым, в котором, говорят, напечатаны очень сильные вещи... Стихи Хомякова еще сильнее. О сборнике уже много толкуют в публике. Тучи собираются: быть грозе. А кто виноват?» 134
20 января 1856 года: «Познакомился на вечере у министра [А. С. Норова 135] с одним из коноводов московских славянофилов, Хомяковым. Он явился в зало министра в армяке, без галстука, в красной рубашке с косым воротником и с шапкой-мурмолкой подмышкой. Говорил неумолкно и большею частью по-французски – как и следует представителю русской народности. Встреча его со мной была несколько натянута, ибо он не без основания подозревает во мне западника. Но я поспешил бросить себе и ему под ноги доску, на которой мы могли легко сойтись. Он приехал сюда хлопотать о разрешении ему издавать славянофильский журнал, и я обратился прямо к этому предмету, сказав, что ничего не может быть желательнее, как чтобы каждый имел возможность высказывать свои убеждения. Это тотчас развязало нам языки, и мы пустились рассуждать, не опасаясь где-нибудь столкнуться лбами. Он умен, но, кажется, без того, что называется себе на уме» 136.
31 марта 1861 года Никитенко записывает об обеде у графа Блудова 137: «Графиня восхищалась стихами Хомякова, а Анненков 138 не находил в них ничего хорошего» 139.
РОДСТВЕННЫЕ СВЯЗИ РАННИХ СЛАВЯНОФИЛОВ
Таблица составлена главным образом по родословным сборникам кн. П. Долгорукова. В. В. Руммеля и В. В. Голубцова, кн. А. Б. Лобанова-Ростовского, П. Н. Петрова и «Русской родословной книге», изданной «Русской стариной», а также по примечаниям кн. Н. В. Голицына к «Дневнику Е. И. Поповой» и Д. А. Хомякова к письмам А. С. Хомякова, «Запискам Д. Н. Свербеева», «Хронике недавней старины» кн. Оболенского-Нелединского-Мелецкого и другим генеалогическим и историческим исследованиям.
Use the ← → keys to move between chapters.